...Танабай пошел в табунщики, уехал в горы. И там впервые увидел он в табуне старого Торгоя буланого жеребчика-полуторалетку.
- В наследство что оставляешь, аксакал? Табун-то не ахти, а? - уязвил Танабай старого табунщика, когда лошади были пересчитаны и выведены из загона.
Торгой был сухонький старичок без единой волосинки на сморщенном лице, сам с локоток, как подросток. Большая косматая баранья шапка казалась на нем шляпкой гриба. Такие старики обычно легки на подъем, занозисты и горласты.
Но Торгой не вспылил.
- Какой есть, табун как табун, - невозмутимо ответил он. - Хвалиться особенно нечем, погоняешь - увидишь.
- Да я так, отец, к слову, - примирительно промолвил Танабай.
- Один есть! - Торгой сдвинул с глаз нависшую шапку и, привстав на стременах, показал рукояткой камчи. - Вон тот буланый жеребчик, что с правого края пасется. Далеко пойдет.
- Это который - вон тот, круглый, как мяч? Что-то мелковат с виду, поясница короткая.
- Поздныш он. Выправится - ладный будет.
- А что в нем? Чем он хорош?
- Иноходец от роду.
- Ну и что?
- Таких мало встречал. В прежние времена ему цены не было бы. За такого в драках на скачке головы клали.
- А ну, глянем! - предложил Танабай.
Они пришпорили коней, пошли краем табуна, отбили буланого в сторону и погнали его перед собой. Жеребчик не прочь был пробежаться. Он весело тряхнул челкой, фыркнул и пошел с места, как заводной, четкой, стремительной иноходью, описывая большой полукруг, чтобы вернуться к табуну. Увлеченный его бегом, Танабай закричал:
- О-о-о, смотри, как идет! Смотри!
- А ты как думал, - задорно отозвался старый табунщик.
Они быстро рысили вслед за иноходцем и кричали, как маленькие дети на байге. Голоса их словно бы подстегивали жеребчика, он все убыстрял и убыстрял бег. Почти без напряжения, без единого сбоя на скач, шел он ровно, как летел.
Им пришлось пустить коней в галоп, а жеребчик продолжал идти в том же ритме иноходи.
- Ты видишь, Танабай! - кричал на скаку Торгой, размахивая шапкой. - Он на голос чуткий, как нож под рукой, смотри, как подпадает на крик! Айт, айт, ай-та-а-ай!
Когда буланый жеребчик вернулся наконец к табуну, они оставили его в покое. Но долго еще не могли угомониться, проезжая своих разгоряченных лошадей.
- Ну спасибо, Торгой-аке, хорошего коня вырастил. На душе даже веселей стало.
- Хорош, - согласился старичок. - Только ты смотри, - вдруг посуровел он, скребя в затылке. - Не сглазь. И прежде времени не болтай. На хорошего иноходца, как на красивую девку, охотников много. Девичья судьба какая: попадет в хорошие руки - будет цвести, глаза радовать, попадет какому-нибудь дурню - страдать будешь, глядя на нее. И ничем не поможешь. Так и с хорошим конем. Загубить просто. Упадет на скаку.
- Не беспокойся, аксакал, я ведь тоже разбираюсь в этом деле, не маленький.
- Вот то-то. А кличка его - Гульсары. Запомни.
- Гульсары?
- Да. Внучка прошлым летом приезжала гостить. Это она так прозвала его. Полюбила. Тогда он стригунком был. Запомни: Гульсары.
Словоохотливым старичком оказался Торгом. Всю ночь наказы давал. Танабай терпеливо слушал.
Провожал он Торгоя и его жену верст семь от стойбища. Танабаю и его семье осталась пустая юрта. В другой юрте должен был поселиться его помощник. Но помощника еще не подобрали. Пока Танабай был один.
На прощанье Торгой снова напомнил:
- Буланого пока не тронь. И никому не доверяй. Весной сам объезжай его. Да смотри, осторожней. Как пойдет под седлом, сильно не гони. Задергаешь, собьется с иноходи, испортишь коня. Да смотри, чтобы в первые дни не опился сгоряча. Вода на ноги упадет, мокрецы пойдут. А когда выездишь - покажешь, если не помру.
И уехал Торгой со своей старухой, уводя верблюда, навьюченного пожитками, оставляя Танабаю табун, юрту, горы...
Если бы знал Гульсары, сколько разговоров шло о нем, и сколько еще будет, и к чему это все приведет!..
Он по-прежнему вольно ходил в табуне. Вокруг было все то же, те же горы, те же травы и реки. Только вместо старика лошадей стал гонять другой хозяин - в серой шинели и в солдатской ушанке. Голос нового хозяина был с хрипотцой, но громкий и властный. Табун к нему вскоре привык. Пусть себе носится вокруг, если нравится.
А потом пошел снег. Он выпадал часто и долго лежал. Лошади разгребали снег копытами, чтобы добраться до травы. Лицо хозяина почернело, и руки его задубели от ветров. Теперь он ходил в валенках, кутался в большую шубу. Гульсары оброс длинной шерстью, и все же ему было холодно, особенно по ночам. В морозные ночи табун сбивался в затишке в плотную кучу и стоял так, индевея, до восхода солнца. Хозяин был тут же, топтался на коне, хлопал рукавицами, растирал лицо. Иногда исчезал и снова появлялся. Лучше было, когда он не отлучался. Крикнет он или крякнет от мороза - табун вскинет головы, навострит уши, но тут же, убедившись, что хозяин рядом, задремлет под шорох и посвист ночного ветра. С той зимы Гульсары запомнил голос Танабая на всю жизнь.
Забуранило однажды ночью в горах. Сыпал колкий снег. Он набивался в гриву, тяжелил хвост, залеплял глаза. Неспокойно было в табуне. Лошади жались друг к другу, дрожали. Старые кобылицы тревожно храпели, загоняя жеребят в середину табуна. Они оттеснили Гульсары на самый край, и он никак не мог пробиться в кучу. Стал брыкаться, расталкивать других, оказался вовсе в стороне, и тут ему здорово досталось от косячного жеребца. Тот давно уже колесил вокруг, пахал снег крепкими ногами, сбивал табун в кучу. Иногда он бросался куда-то в сторону, угрожающе пригнув голову и прижав уши, пропадал в темноте так, что слышался только его храп, и снова прибегал к лошадям, злой и грозный. Заметив отошедшего в сторону Гульсары, он налетел на него грудью и, развернувшись, со страшной силой ударил его задними копытами по боку. Это было так больно, что Гульсары чуть не задохнулся. Внутри у него что-то ухнуло, он взвизгнул от удара и едва устоял на ногах. Больше он не пытался своевольничать. Смирно стоял, прибившись к краю табуна, с ноющей болью в боку и обидой на свирепого жеребца. Лошади приутихли, и тут Гульсары услышал смутный тягучий вой. Он никогда не слышал волчьего воя и почувствовал, как все в нем на миг приостановилось и заледенело. Табун дрогнул, напрягся, прислушиваясь. Все стихло. Но тишина эта была жуткая. Снег все сыпал, с шорохом налипая на вскинутую морду Гульсары. Где хозяин? Он так нужен был в эту минуту, хоть бы голос его услышать, вдохнуть дымный запах его шубы. А его нет. Гульсары покосил глазами в сторону и оцепенел от страха. Сбоку мелькнула какая-то тень, пластаясь во тьме по снегу. Гульсары резко отпрянул, и табун тотчас же шарахнулся, сорвался с места. С диким визгом и ржанием обезумевшие лошади понеслись лавиной в кромешную тьму. И не было уже такой силы, которая могла бы их остановить. Лошади рвались вперед изо всей мочи, увлекая друг друга, как камни горного обвала, сорвавшиеся с крутизны. Ничего не понимая, Гульсары мчался в жаркой, бешеной скачке. И вдруг раздался выстрел, затем прогрохотал второй. Лошади услышали на бегу яростный крик хозяина. Крик раздался где-то сбоку и, не стихая, пошел им наперерез, а затем оказался впереди. Они настигали теперь этот неумолкавший голос, и он вел их за собой. Хозяин был с ними. Он скакал впереди, рискуя сорваться в любую минуту в расщелину или в пропасть. Потом он стал кричать уже вполсилы, потом стал хрипеть, но продолжал подавать голос: "Кайт, кайт, кайта-а-айт!" И они бежали вслед, спасаясь от преследовавшего их ужаса.
К рассвету Танабай пригнал табун на старое место. И только тут лошади остановились. Пар валил от табуна густым туманом, лошади тяжело водили боками и все еще дрожали от пережитого испуга. Горячими губами хватали они снег. Танабай тоже ел снег. Сидел на корточках и пригоршнями совал в рот белые холодные комки. Потом вдруг будто замер, уткнувшись лицом в ладони. А снег все сыпал сверху, таял на горячих лошадиных спинах и стекал вниз мутными, желтыми каплями...
Сошли глубокие снега, открылась, зазеленела земля, и Гульсары быстро набирал тело. Табун слинял, залоснился новой шерстью. Зимы и бескормицы будто и не бьшо. Лошади не помнили об этом, помнил об этом только человек. Помнил стужу, помнил волчьи ночи, помнил, как застывал в седле, как кусал губы, чтобы не заплакать, отогревая у костра закоченевшие руки и ноги, помнил весенний голод, свинцовой коростой сковавший землю, помнил, как гибли тогда слабые в табуне, как, спустившись с гор, не поднимая глаз, подписывал он в конторе акты о падеже лошадей и как, взорвавшись вдруг, орал и стучал кулаком по столу председателя.
- Ты на меня не смотри так! Я тебе не фашист! Где сараи для табунов, где корм, где овес, где соль? На одном ветру держимся! Разве же так велено нам хозяйствовать? Посмотри, в каком рванье мы ходим! Посмотри на наши юрты, посмотри, как я живу! Хлеба досыта не едим. На фронте и то в сто раз лучше бьшо. А ты еще смотришь на меня, будто я сам передушил этих лошадей!
Помнил страшное молчание председателя, его посеревшее лицо. Помнил, как ему стыдно стало своих слов и как он начал извиняться.
- Ну, ты, ты прости меня, я погорячился, - запинаясь, выдавил он из себя.
- Это ты должен простить меня, - сказал ему Чоро. И еще больше стало стыдно Танабаю, когда председатель, вызвав кладовщицу, распорядился:
- Выдай ему пять кило муки.
- А как же ясли?
- Какие ясли? Вечно ты все путаешь! Выдай! - резко приказал Чоро.
Танабай хотел бьшо отказаться наотрез, скоро, мол, молоко пойдет, кумыс будет, но, глянув на председателя и разгадав его горький обман, заставил себя промолчать. Потом Он всякий раз обжигался лапшой из этой муки. Бросал ложку:
- Ты что, спалить меня собираешься, что ли?
- А ты остуди, не маленький, - спокойно отвечала жена.
Помнил он, все помнил...
Но стоял уже май. Голосили жеребцы, сшибаясь в схватках один на один, угоняя молодых кобылиц из чужих косяков. Отчаянно носились табунщики, разгоняя драчунов, ругались между собой, иногда тоже схватывались, замахивались плетками. Гульсары дела не бьшо до всего этого.