(Достоверный случай)
* * *
Каждым утром мы, малые сии, занесенные в этот бывший вельможный квартал, восхищенно следили, как Нина, подобно восходящему солнцу, проплывала меж двух рядов столетних лип в желтом кабриолете о двух огромных колесах, которые вращались, точно два солнца, влекомом двумя тоже желтыми лошадками.
Поэт сказал бы: — Колесница Авроры.
Мы же говорили: — Смотрите, комиссарша цирков. Или: — Смотрите, жена Барбароссы... И все, поэты и непоэты, высказывали глубокую мысль: — Везет же человеку: в такие времена иметь одной — десять ног...
Не завидуя, ибо мы, скифы — или сарматы — или славяне (невольники, татары, варвары) — словом, русские, не завистливы и умеем утешаться, когда красота проплывает мимо нас.
(Да и что бы я, вызвавшая это видение, делала на моем доподлинном чердаке поэта с двумя желтыми лошадьми, двумя, тоже желтыми, колесами, мужем в рыжей бороде, комиссаром в «пенсне», рыжим наездником-венгром и неизвестно чьим младенцем? Нет уж, пусть всё остается на своем месте, а мы — на своем!)
Итак, каждым утром Поварская превращалась в языческие небеса, а Нина — в Аврору.
Но так же каждым утром, на той же улице, в милой, большой, круглой и очень старой белой церкви, посвященной братьям и князьям- мученикам Борису и Глебу, старый упрямый священник совершал богослужение.
И так же каждым утром красноармейцы давали, прямо перед этой же белой церковью, ответ на богослужение: строевым топотом и оркестром.
Воскресное утро солнечного мая. Вся голодная Москва — на улице, чтобы вкусить запах лип, испить синевы и в особенности — вдохнуть музыки, той полковой музыки, что неизменно действует умиротворяюще, совсем как вид красивой лошади или двух красивых лошадей, особенно желтой масти, особенно управляемых — если не мастерской рукой их содержателя, то, во всяком случае, — рукой содержанки.
Но что это сегодня с нашими двумя желтыми лошадками? Уж не воспламенились ли они от бороды Барбароссы? Или липовый дух вскружил им головы? Вместо того чтобы остановиться у Дворца Искусств, рядом с автомобилем, который уже ожидает всесильного человека, делающего утренний визит, они выкатывают на Кудринскую площадь и здесь, резвее прежнего, бегут по кругу, по кругу, огибая площадь, не слушаясь ни уже истошного крика Нины, ни вожжей в уже слабеющих руках.
Кружитесь, кружитесь, деревянные лошадки! Но лошадки не деревянные, должны бежать прямо. А эти: взбесились они, что ли, наконец, — кружатся, как дервиши-кружилы, с занесенной на сторону шеей, метя' рыжей гривой по старым булыжникам старой площади, не щадя ни кабриолета, ни наездницы, стоящей на одеревенелых ногах, с судорожно вытянутыми руками и разметавшейся, пуще лошадиных, гривой.
Быть беде! Быть комиссаршей цирков, бросать цветы наезднику- венгру, пестовать младенца, может быть, тоже венгра, — еще не значит быть венгеркой или наездницей.
Поэт из Дворца Искусств восклицает: — «Адская скачка!» Художник — из того же «дворца» — произносит имя: Фаэтон. Народ, который, как всегда и всюду, зрит, бездействуя, заключает: — Накрылась, Нина! Всесильный человек свидетельствует свое бессилие... Наездник-венгр — свое отсутствие... И вдруг — единый крик: — Барбаросса!
Да, Барбаросса, рыжебородый, воистину воскресший из своей травяной усыпальницы, Барбаросса во плоти и в бороде, выскакивает нечеловеческим прыжком кенгуру, с огромным серебряным крестом в руках, который он водружает прямо перед лошадиными мордами, потрясает им перед лошадьми — круто остановившимися. Ибо они, лошади, — круто останавливаются. Но это еще не все: они опускаются на колени. Да, обе, причем грациозно, по-человечески. И это еще не все: они кланяются. Кланяются благородно, по-человечески, а в это время комиссар и Барбаросса принимают в свои объединенные, вернее, разведенные руки Аврору, струящуюся слезами и уже искрящуюся улыбкой.
А у народа — у нас, у тех, кто без-завистны, тех, кто без-ироничны,
у народа лишь вырывается: «Чудо! Разве можно говорить, что Бога нет, раз даже лошади в него веруют?»
Увлеченная и сама гоном событий, вернее, событием гона, я забыла сказать, что окончание бега лошадей совпало с окончанием музыки — торжественного и ежедневного марша тех былых, еще совсем близких времен, когда они были еще простыми цирковыми лошадьми, которым не надо было тащить кабриолет с восседающей комиссаршей.
Но если в былые времена их поклоны предназначались публике, то не могли ли нынешние поклоны — ввиду чрезвычайных обстоятельств — предназначаться Богу?
И так как лошади все еще кланялись — мы зааплодировали.
<1934>
(источник — М. Цветаева "Поклонись Москве" ,
М., "Моск. рабочий" 1989 г.)